Только кто-то из прислуги – видимо, только что подошедшей – зажигал матовые фонари в беседке.
Померещилось, что ли?!
В спину пахнуло холодом, и волосы Змееныша встали дыбом. Мгновенно обернувшись, он увидел, как чья-то тень отшагнула в сторону от потрясающей кровати; остановилась, почти невидимая, резче проступило старушечье лицо, ехидные морщинки у глаз, поджатый рот… корявые пальцы, сжимающие трубку из одеревеневшего корня ма-линь…
– Бабушка? – прошептал Змееныш, падая на колени.
И впрямь.
Не плоть, не тень, не мгла, не туман, ветром кружится, до костей пробирает, холодом веет, леденит душу. Мрачно вокруг, страшно вокруг. Сразу померк и чуть теплится яркий светильник перед дщицей покойного, жертвенные свитки по стене мечутся, флаг погребальный трепещет, усопшего душу сокрыв.
Перед тем как исчезнуть, призрак погрозил Змеенышу трубкой, и по щеке бабки Цай медленно сползла почти неразличимая слеза.
На лестнице послышались шаги.
Легкая поступь, воздушная, но, вне всяких сомнений, – человеческая.
Змееныш еле успел перевести дух, когда дверь без скрипа отворилась, и в комнату впорхнула Святая Сестрица собственной персоной.
Змееныш ожидал кого угодно: в первую голову преподобного Баня, во вторую – вертлявую служаночку; но явления госпожи он не предполагал.
Святая Сестрица уже переоделась с дороги. Сейчас на ней была газовая светло-коричневая кофта с креповой каймой вокруг ворота и юбка из лощеного шелка, из-под которой выглядывали атласные туфельки. Прическу же украшали серебряная с чернью сетка и перья зимородка – а выглядела госпожа по крайней мере лет на десять моложе.
Последнее мало удивило Змееныша – он-то выглядел моложе по меньшей мере вдвое с хвостом по отношению к своему истинному возрасту.
В руке госпожа держала богато изукрашенный цин.
Пройдясь по комнате, Святая Сестрица уселась за низкий, отделанный мрамором столик и, не говоря ни слова, стала глядеть на лазутчика поверх бронзовой курильницы.
– Позволено ли мне будет спросить, – после явления призрака голос плохо слушался лазутчика, и звук вышел сиплым, – когда явится мой наставник?
Зажурчал, потек, наполнил комнату тихий смех.
Госпоже было весело.
– Наставник? – игриво переспросила она. – А в чем же он тебя наставляет, мой милый инок?
– В Учении, – со всей возможной твердостью ответил Змееныш. – В Учении и… во многом другом.
– Но ведь не подобает в постижении Учения, а также «многого другого» пренебрегать и прочими способами раскрытия сокровенной сути? – мурлыкнула Святая Сестрица, беря звучный аккорд на своем цине. – Хочешь, я спою тебе сутру? Священную сутру как раз для таких милых иноков, как ты?
И запела, умело аккомпанируя себе:
Детина, прямо скажем, лучший сорт:
То в обращенье мягок он, то тверд;
То мается-шатается, как пьяный,
А то застынет вроде истукана.
Ютится он в Обители-у-Чресел,
Два сына всюду неразлучны с ним,
Проворен и отзывчив, бодр и весел,
Красотками он ревностно любим.
Нельзя сказать, чтобы Змееныш Цай не слышал этой сутры раньше. Ее не раз певали девицы во многих чертогах луны и дыма, прежде чем приступить к ублажению гостя – то есть к игре с тем самым замечательным детиной, о котором шла речь в песенке.
Но здесь и, главное, – от кого!..
– Ну как, нравится тебе моя сутра? – Святая Сестрица порывисто встала, оставив цин на столике, и подошла к лазутчику. – Это еще что, милый мой монашек! Мы с тобой сейчас познаем Учение, что называется, трижды со всех сторон! Ах, как долго я томилась, как долго ждала, о юный инок!.. Ты не можешь представить себе, у тебя не хватит воображения… и что бы ни говорил старший братец Ян – эта ночь моя!
Змееныш отшатнулся – ему показалось, что сквозь аромат притираний и благовоний вдруг осязаемо потянуло мертвечиной.
Кровать разделила лазутчика и госпожу.
Святая Сестрица расхохоталась; Змееныша покоробило от этого смеха.
– А если я возьму ивовый прут? – непонятно спросила она, обращаясь к напрягшемуся лазутчику. – Если я возьму ивовый прут и сделаю из него фигурку мужчины?!
И в руке Святой Сестрицы невесть откуда появился желтый ивовый прут, через мгновение превратившийся в крохотное подобие Змееныша.
– Я свяжу ему члены сорока девятью шелковыми нитями, я покрою ему глаза лоскутом кровавого шелка… сердце наполню полынью, руки проткну иглами, ноги склею смолой…
Змееныш почувствовал, как тело отказывается ему служить – впервые за всю жизнь.
Нет – во второй раз; первый был во время приступа, чуть не отправившего его на тот свет, после которого лазутчик принялся «сбрасывать кожу».
– Я напишу киноварью заветный знак и прикажу: с полынью в сердце обрати на меня свою любовь, с иглами в руках не шевели даже пальцем во вред мне, со склеенными ногами не ходи куда не надо, с завязанными глазами не смотри по сторонам…
И когда Святая Сестрица, смеясь, подошла к лазутчику – Змееныш не смог двинуться с места.
Неукротимое желание охватило его, плоть восстала, набухла, требуя немедленного удовлетворения; сладко заныло в паху, и чей-то голос забубнил прямо в уши, хихикая и сопя:
Уточка и селезень сплели шеи – на воде резвятся. Феникс прильнул к подруге – в цветах порхают. Парами свиваясь, ветви ликуют, шелестят неугомонно. Алые губы жаждут поцелуя, румяные ланиты томятся без горячего лобзанья. Взметнулись высоко чулки из шелка, вмиг над плечами возлюбленного взошли два серпика луны. Упали золотые шпильки, и изголовье темной тучей волосы обволокли…