По телу собаки прошла судорога, глаза закатились, подергиваясь мутной пленкой, – но последним усилием пес привел в движение еще слушавшиеся его передние лапы, и они с трудом вывели в пыли несколько совершенно неуместных в данной ситуации знаков.
Потом тело собаки вытянулось и застыло.
Судья сделал шаг, другой – и наконец смог разобрать, что именно начертил в пыли пес, вложив остатки жизни в это последнее усилие.
Иероглифы.
Два старых иероглифа, написанных головастиковым письмом: «цзин» и «жань».
Так и запомнился судье его отъезд из Нинго, в одной повозке с покойником и в сопровождении хмурого даоса: идеально ровный круг, вычерченный в дорожной пыли, мертвый пес, замерший с совершенно человеческим выражением умиротворения на собачьей морде, – и два вписанных в круг иероглифа: «цзин» и «жань».
Чистое и грязное.
Мясо было таким жестким и жилистым, что сразу становилось ясно: эта корова умерла своей смертью после долгих лет существования впроголодь.
Нож был таким тупым, что сразу становилось ясно: оселок не прикасался к его лезвию по меньшей мере в течение трех предыдущих жизней этого куска железа.
Змееныш Цай обреченно скрипел проклятым ножом по проклятому мясу, прекрасно понимая, что выполнить приказ – до полудня разделать выданные ему полутуши говядины – он не сможет даже в случае особого расположения милостивого Будды.
Впрочем, он уже привык к подобным заданиям.
Таскать воду дырявым ведром; мыть полы, по которым время от времени прохаживалась толпа монахов в грязных сандалиях, беседуя исключительно о высоком; покорно выслушивать обвинения то в воровстве, то в непочтительности, то еще в чем-то, кланяясь и не предпринимая малейших попыток оправдаться – за такие попытки больно били палкой и продолжали обвинять с удесятеренным рвением; по сто раз на дню доставлять преподобным отцам забытые ими где попало веера и мухобойки, вместо благодарности получая оплеухи…
Во многом это напоминало службу в Шаньдунском гарнизоне, где Змееныш Цай служил около года в качестве вольнонаемного пехотинца. В результате этой службы господин тайвэй, начальник гарнизона, имевший дурную привычку убивать молоденьких солдат в случае отказа возлечь с ним на ложе, был неожиданно предан суду, жестоко бит плетями и сослан на юг с лишением должности и звания.
Подробные донесения Змееныша, которому для этого дважды пришлось уступить развратному тайвэю, сыграли в опале военачальника не самую малую роль.
В Шаньдуне старые солдаты издевались над новобранцами ничуть не меньше, чем шаолиньские монахи – над претендентами на рясу и дхарму. Но эти шутки, зачастую весьма злые, чем-то неуловимо различались меж собой, и пилящий жесткое мясо тупым ножом Змееныш все время думал: в чем же разница?!
Ему казалось, что именно в этом неуловимом различии, как в скрытом под жесткой скорлупой ядре ореха, кроется если не ответ на вопрос, то хотя бы часть ответа.
Все чаще и чаще он вспоминал слова раненого хэшана, услышанные в страшной роще, достойной украшать скорее варварские земли, чем окрестности благочестивой обители:
– Если хочешь, чтобы патриарх Шаолиня назвал тебя послушником, – забудь эти слова.
– Какие?
– Справедливость и подлость. Человеческая нравственность заканчивается у ног Будды, и не думай, что это плохо или хорошо. Это просто по-другому. Совсем по-другому.
Шаньдунские старослужащие многократно восхваляли свою собственную справедливость и подлость глупых новобранцев, упрямо не желающих понимать, что для них зло, а что – благо.
Шаолиньские монахи никогда не говорили об этом, словно человеческая нравственность, столь любимые мудрым Кун-цзы правила морального и культурного поведения «ли» вообще не существовали для преподобных бойцов, лучшие из которых пополняли ряды тайной службы могущественного Чжан Во!
Они не издевались над соискателями и молодыми монахами, хотя поведение их донельзя напоминало именно издевательства; они даже не «учили жизни», как любили говаривать солдаты-шаньдунцы, – со стороны могло показаться, что искушенные последователи Будды просто-напросто выполняют какую-то скучную работу, которую непременно надо завершить к назначенному сроку.
Чем?
Чем должна была завершиться эта работа?!
Учитывая тот замечательный факт, что как только молодой монах допускался к общим занятиям в Зале Закона, где практиковались «вэньда» – диалоги между наставником и учениками, помогавшие достичь духовного пробуждения, – так вот, с этой самой минуты прекращались все издевательства над человеком, хотя бы раз преступившим порог Зала Закона!
Ответить на этот вопрос было труднее, чем справиться с коровьей полутушей при помощи тупого ножа.
Особенно зная, что монахи не вкушают убоины, и поэтому работа Змееныша вдвойне бессмысленна.
Увесистый подзатыльник вернул Змееныша Цая к действительности. Он захныкал для пущей убедительности, потер затылок и опасливо повернулся к ударившему.
За последний месяц лазутчик жизни успел привыкнуть к страшному лицу преподобного Фэна, главного повара монастырской кухни, и не шарахаться в сторону от полусумасшедшего старика монаха с неизменным деревянным диском под мышкой.
Диск был сделан из полированного ясеня, в поперечнике достигал примерно локтя и весь был исписан углем. Однажды, приглядевшись, Змееныш Цай обнаружил, что покрывавшие игрушку преподобного Фэна иероглифы, мелкие-мелкие, как муравьиные письмена, представляют из себя знаки всего двух видов: иероглиф «цзин», то есть «чистое», и иероглиф «жань», то есть «грязное». Время от времени старый монах стирал часть знаков и дописывал на их место новые – но всегда одни и те же, просто в другом порядке.